Мы не были героями. мы жили

Наталья Буняева

к 75-летию снятия блокады Ленинграда

...Сидим в очереди с кучей документов. Очередь тянется медленно, хоть и задействованы все новинки: компьютеры, электронная запись... Рядом со мной старушка судорожно роется в своих бумагах:  что-то недооформила. Потом просит «придержать» очередь, уходит, быстро возвращается. Меня несколько обескуражил ее вид: элегантная до невозможности! На улице тепло, но уже хочется и шапку надеть, и теплую куртку... А на ней шляпка с вуалью, одежда подобрана и подогнана по фигуре. Лицо худое, морщинистое, но с косметикой! Вроде и незаметно, но красиво. Сижу, разглядываю соседку. Потом не выдерживаю: «Не холодно в шляпке?» - «Нет, что вы... Я в этом доме и живу, так что до квартиры... да за угол завернуть, и все! Меня Екатериной Ивановной зовут. А вас?»
Внезапно «наше» окно закрывается на обед! Ну что это такое? Мне ехать домой далеко, и ждать целый час еще... И тут соседка: «Деточка! А пойдемте ко мне, чаю выпьем, у меня печенье есть...»

 

И правда, квартира рядом. Такую стерильную чистоту я видела в операционной. Кажется, что все вещи навечно стали на свои места: огромный диван, шкаф, новенькая кухня, кот, спящий в кресле. «Сыновья помогают: продукты сами закупают, невестка прямо список составила полезной  для меня еды. Я ведь блокадница, всю жизнь на таблетках... Голод подорвал здоровье. Маленькая совсем была, и вот — вся жизнь в больницах, но живу! Цезарь (кивает на кота) помогает».


Я впервые вижу человека, пережившего блокаду. Какой уже там чай! Прошу рассказать, что помнит, была ведь малышкой совсем.
- Знаете, деточка, это свойство старости: что было вчера, не помнишь, а что семьдесят лет назад — как будто вчера. Я помню все, что мог запомнить ребенок, до дат, до часа...


Мама говорила, что нам крупно повезло, когда дали моей семье квартиру в Александро-Невской лавре. Комната большая, флигель, где она находилась, был маленький. И жили там 13 семей! Коммуналка такая... Мне уже шесть лет было, помню соседей, детей помню. Переезжали мы в мае 41-го: папа, мама, бабушка и я. Старший брат жил  временно в Пскове у родственников: болела тетя, он помогал. Лавра, или, как ее называли соседи, «обитель», была как крепость: со всех сторон окружена домами, церквями, стены толстые, огромные подвалы. За нашим флигелем был «дровяник»: там хранили уголь в огромном ящике. Поленницу помню. Мы, дети, буквально жили на улице: сад, дорожки, где удобно было расчерчивать классики, небольшой стадион — все это в Митрополичьем саду, чуть ближе к ограде кладбища. Никольское, Коммунистическая площадка — там любили собираться школьники: те, что постарше, курили, другие делали домашние задания или зубрили экзаменационные билеты. Мы еще месяца не прожили в нашей комнате, как разразилась страшная гроза. Старушки и моя бабушка тоже видели, как на куполе Благовещенской церкви согнулся крест. Крестились, «крестили» и большевиков, которые изгнали из лавры монахов (раньше это был мужской монастырь), молились — все предвещало, по их словам, беду. Если бы мы тогда знали, к какой это беде...


Из Пскова вернулся брат. Говорил, что там все говорят о войне. А мы, дети, вообще не понимали, почему взрослые замолкали, стоило кому-то сказать то же самое. И только наша бабушка деловито стала «загружать» комнату. Скупала масло, спички, соль, свечи. Папа ругался, когда бабушка набивала сухарями очередной мешочек. Крупы по углам, куски сахара, соленое сало,  даже воск! Бабушка отвоевывала пространство комнаты даже тогда, когда вернулся брат из Пскова. Для него пришлось ставить раскладушку: на его оттоманке лежала куча старых одеял.  Где их бабушка взяла, непонятно, но они были чистые и все почему-то красные.


В лавре всегда говорил репродуктор. Он-то никогда не молчал: музыка, оперетты, новости, писатели читали свои произведения. Это было окно в большой мир: мы были надежно защищены от него лаврой: стены домов и подвалов трехметровые. И многие там же, в «обители», и работали: в клубе, мастерских, было две школы, детский сад, жилконтора.


В общем, 22 июня мы услышали слово «война»! Мы, маленькие, да и старшие ребята, твердили, что это на две недели, ну на два месяца,  и все, разобьем врага. Доморощенные «полководцы» готовы были бежать на фронт, но вместо этого им дали лопаты, и все взрослое население, кто не был призван, отправилось рыть окопы. Это было где-то под Лугой. 9 июля немцы взяли Псков, 18 дней понадобилось врагу, чтобы подобраться к Ленинграду. Окопы под Лугой не пригодились. Папа ушел на фронт, брат остался за старшего. Он тоже ругал бабушку за «продуктовый склад», да еще за новенький хомут, который она притащила из Прибытково, где находилась наша дача. Бабушка отбивалась: «Голода вы не видели!». И как она была права! Первое время мы не знали, что такое голод. Продукты были в магазинах, но карточную систему ввели еще в июле. 2 сентября мы узнали, что это такое. До этого продуктов хватало, мы не голодали. У нас поселилась родственница Оля, как-то выбравшаяся из города Сольцы. Сорок километров пробиралась она к Ленинграду, надеясь на встречу с нами.


После второго сентября нормы выдачи продуктов сократили на треть. Это заставило наших женщин задуматься об экономии. К выдаваемым продуктам мама добавляла бабушкины крупы, и вдруг выяснилось, что их не так и много. Нас было пять человек, а карточки выдавались на четырех, причем все были иждивенческие: мама не работала, я маленькая, брат-подросток, бабушка тоже старенькая. Да еще Оля, которая из Сольцов.
Первые бомбы упали на наш город 6 сентября. В это время шла бесперебойная эвакуация  детей, матерей с малышами, раненых... Наша мама категорически отказалась эвакуировать меня: стало известно, что немецкие самолеты гоняются за поездами с детьми. Много детей погибло... В общем, я осталась. Школы из лавры перевели в другие места, здания заняли госпитали. И немцы, прекрасно зная о расположении всего и вся в городе, бомбили именно их, убивали и добивали раненых, медперсонал, всех, кто не успел уйти в подвалы лавры. Да и подвалы не выдерживали бомбы весом в тонну. Воздушные тревоги не прекращались: немцы как по часам налетали на город, шли бесконечные обстрелы. Я помню, мы с мамой уже в октябре, когда было холодно, пытались спрятаться в подъезде какого-то дома. Нас не пустили уже стоявшие там люди. И именно туда попал снаряд! Мы видели это все с другой стороны улицы, когда все-таки спрятались под трамваем.


Первое время при артобстреле или бомбежке мы спускались в подвал. Бабушка кряхтела, у нее болели ноги, но тоже шла. А потом перестала спускаться, становилась в дверной проем: «Где Бог застанет, там пусть и берет». Там она и погибла: снаряд влетел в комнату, осколками побило все, а бабушка осталась в проеме двери. Со смертью бабушки нам стало совсем туго: ее запасы разметало по комнате. Удалось собрать немного сухарей, почти все съел пожар. Мы сами его и тушили. Вернее, с огнем сражались мама и брат, а мы с Олей собирали остатки круп, очищали куски соленого сала от грязи и все плакали — бабушка была одной из первых жертв в нашей лавре. Еды у нас почти не осталось, и, после того как мы похоронили бабушку в Митрополичьем саду, весь тяжкий груз лег на плечи мамы. Мы получали хлеб на иждивенческие карточки, по 250 граммов, остальные продукты выдавали все реже. Еще 8 сентября немцы разбомбили Бадаевские склады, горело страшно, был виден черный столб дыма с той стороны. Мама, невзирая на обстрелы, пробралась туда и набрала ведро черной земли, смешанной с расплавленным сахаром. Так многие поступали: процеживали землю несколько раз, потом кипятили и пили чуть сладковатый отвар. Как чай. Мы с Олей нашли в саду целые заросли малины, смородины. Обламывали веточки и заваривали их в огромном чайнике.


Первого октября опять снижение норм. Теперь мы получали в день всего 800 граммов хлеба. Я как-то внуку рассказывала про блокаду, он так удивился: «А что, вы один хлеб ели? Ну купили бы картошки или еще чего...» Вот как объяснить, что у нас был только хлеб? Все.   Тогда же, в октябре, ближе к концу, начали умирать люди. Мама расходовала продукты крайне экономно. Мы жили уже в другой, целой комнате, куда нас переселили. И вот там я нашла целый кулек сахара: бывшие жильцы до эвакуации тоже запасались продуктами. В городе не топили. Нас спасал «дровяник», правда, уголь из него как-то быстро исчез. Мы ломали окна разбомбленных помещений, мебель, которую находили. А потом настало время и нашей мебели. Вот когда пригодились бабушкины одеяла! Их тоже посекло осколками, но ими можно было укрыться. Топилась буржуйка, в общем, нам не было холодно. Только все время хотелось есть. Самое страшное — голод! Я и сейчас просыпаюсь от голода! Вот снится, и все...
Мама кормила нас три раза в день, кусочки сала на крошечных брусках тяжелого, с опилками, хлеба становились все  тоньше и меньше. В ход пошел обойный клей: его заваривали, добавляли у кого что было. Мы приправляли перцем, лавровым листом... Получался этакий кисель, не насыщались, но  в желудке что-то было. В ноябре пришла очередь хомута: мама резала его на кусочки, мыла, вываривала. Получалась водичка с ужасным запахом. Но если в ней размочить сухарь, то втолкнуть в себя его можно было. 20 ноября вновь снижение. 125 блокадных граммов с огнем и кровью пополам — знаменитые стихи ленинградской поэтессы Ольги Берггольц.  На неприятный запах вываренного хомута мы перестали обращать внимание — лишь бы съесть хоть что-нибудь! На улице было холодно: в декабре морозы доходили до сорока градусов! Мы сидели в тепле, и только мама, или брат, или Оля кое-как брели по протоптанным тропинкам за хлебом или на «менку»: мама сменяла обручальное кольцо, новое платье на хлеб. Или за водой пробирались, благо Нева была относительно близко.


Самое страшное — смерть людей. Умирали целыми семьями, трупы выволакивали на улицу, без документов, завернутыми в простыни или занавески. Чтоб не опознали и на этих умерших получить хлебные карточки. Меня не выпускали на улицу: случалось, что дети пропадали. Были сошедшие с ума от голода людоеды: их расстреливали. Мама получила работу в госпитале, близко от лавры, Оля тоже пошла на завод. Но рабочие карточки нас не выручили: прибавка хлеба ничего не решала: три раза в день питание, кусочки хлеба побольше, но растущим организмам этого было мало.


Пришел самый страшный день моей жизни: в госпиталь, где работала мама, попала бомба. Мы с братом остались сиротами. О папе ничего не знали, с фронта никаких известий. Потом узнали, что он пропал без вести. Оля решила и жить на заводе, видимо, считала себя то ли обузой для нас, то ли, наоборот, ей казалось, что одной легче. Она умерла в январе, прямо у станка. Мы с братом были еще живы: он уже не вставал с оттоманки,  я грела чайник  с веточками смородины... Видела, как мертвых людей складывали на дорогах, заталкивали под трамваи, и они, мертвые, перестали пугать.
Потом пришли какие-то люди и нас забрали из дома. Брата в больницу, там подкармливали и лечили. Ему удалось избежать кахексии, это когда человек исходит поносом и умирает.  А я попала в детский дом. И по «Дороге жизни», через Ладогу, меня и других детей повезли на Большую землю.  За нами и впереди нас шли еще машины с людьми. Я так боялась, что просто уснула и все время движения проспала.  Прибыли на какую-то станцию, оттуда нас окольными путями повезли в глубь страны. Седьмой день рождения я отметила в поезде громким ревом: у меня остался только брат. На каждой станции из машины выносили умерших детей, а живых забирали в переполненные детские дома. Не могу вспомнить название своего первого детского дома... Вспомнила, Шарья!

Там нас со слезами и под строгим надзором врачей кормили. Потом детский дом кочевал по освобожденным областям страны, и в конце концов вернулся в ту же Шарью. Там я поступила в школу, там выросла и у меня была одна мечта: уехать в Ленинград, найти брата! В 1946 году меня и еще несколько выживших ленинградских детей отправили домой. Я нашла свою квартиру, она была опечатана, а потом нашла и брата! Он готовился идти в армию и, увидев, что в квартире кто-то живет, зашел. От него я узнала, что из лавры вынесли шесть тысяч трупов. Всего же из трех миллионов жителей осталось 900 тысяч. Ко мне прибилась старушка из нашей же коммунальной квартиры, у нее умерли все: дочка, внуки, правнуки, и она все удивлялась: как сама-то выжила? Почему ее Бог не забрал взамен тех, ушедших? Бабушка была такой старенькой, сухонькой, но бодрой вполне. Она меня и в школу устроила, и одела-обула... Мы с ней перебрались в квартиру ее дочери, это было ближе к школе. И умерла она от старости, через день после возвращения из армии моего брата. Я окончила школу, училась в железнодорожном техникуме. Вышла замуж за хорошего человека из ваших краев. Нет, из наших краев, потому что я никогда не привыкну к новому названию моего города, для меня он Ленинград. Я была там три раза, и всякий раз уезжала с твердым желанием не возвращаться. Город, красивый город, стал мне чужим. И страшным. Я задыхаюсь там, когда вижу булочную, где упала в обморок на руки ослабевшей от голода маме. Я узнаю дома, и они меня не радуют: я теперь знаю, что такое страх. Даже любимого города можно бояться.


...Я слушала, боясь перебить Екатерину Ивановну. Это сколько же ей лет? Да нет, не сто... Всего 84 или 85. Диктофон не включала, немного записей на листке бумаге. Смотри, как держится... Шляпка вон, шубка норковая, косметика.


«Ты, дочка, не смотри на меня так. У меня сыновья не бедные, невестки любят, слава Богу. Моя пенсия идет на книжку — внукам останется. А сейчас вот с квартирой бы разобраться, отписать на детей, хоть они и ворчат на меня. Но я старушка, меня и обмануть легко, квартиру отнять. Так что  пусть  терпят, осталось немного. Сегодня уже поздно идти в контору, давай завтра встретимся там же...»

Великая Отечественная война, блокада

Другие статьи в рубрике «Главное»

Другие статьи в рубрике «История»



Последние новости

Все новости

Объявление